— Ты лучше про свою тайную болезнь расскажи!
— Смеяться тут не над чем. Тут смех — плохой.
— У меня, если хочешь знать, окопная болезнь, вот что!
— Это что ж такое, Некрасов? Что-нибудь такое вот, этакое?
— Нет, это вовсе не то, о чем вы по своей глупости думаете. Это болезнь не телесная, а мозговая.
— Мозговая! Да у тебя же не может быть такой болезни-то! Ей же обосноваться-то не на чем! Некрасов! Ведь почвы же нету...
— А какая она из себя? Ну говори, чего тянешь!
— Видишь, как оно получилось... Весной, помнишь, Лопахин? Когда перегруппировка шла, двигались мы вдоль фронта, ночевали в Семёновке. Сотни полторы в одной избе набилось. Спали и валетами, и сидя, и по-всякому. В избе духота, жарища, надышали — сил нет. Просыпаюсь я по мелкой нужде и возомнилось мне, будто я в землянке, и чтобы мне выйти — нужно по ступенькам подняться. В памяти был, точно помню, а полез на печку. А на печке — ветхая старуха спала. Ей-то старухе лет девяносто или сто. Она уже от старости вся мохом взялась.
<...>
Понятное дело, что эта старуха сдуру возомнила... Стою я на приступке печи, а она, божья старушка, рухлядь этакая шелудивая, спросонок, да с испугу, конечно, разволновалась, и этак жалостно говорит: «Кормилец мой, ты что же это удумал, проклятый сын?» А сама мне валенком в морду тычет. И смех и грех, ей богу. Я говорю: «Бабушка, извини ты меня, ради Христа! Не шуми. И перестань ногами махать, а то, не ровен час, они у тебя при твоей старости отвяжутся. Извиняюсь, говорю, бабушка, что потревожил тебя, но только ты за свою невинность ничуть не беспокойся, холера тебя возьми». С тем и слез.
— Со старушки?
— С приступка, дурак!
— Они сражались за Родину
Содрогнись, провинившийся Рим!
Входит смерть дaже в зaпертый дом.
Содрогнись кaждым кaмнем своим!
«Берегись», — улыбнулся Hерон.
— Мастер