Вода лежала тяжелая, серая, мертвоватая такая вода. И дело не в ней, Герберт, дело в нас. Мы слишком ждем проявлений мира, забыв, что миру нечего проявлять. Это просто пустые белые стены в темной комнате. И только ты или я, мы – источник света решает, чему скакать по этим выбеленным пространствам, а чему – не быть. Вода будет серой и грязной до тех пор, пока мы не дадим ей жизнь, брат. Ну, может, не так буквально, как фараоны с их ритуалами плодородия, но пока мы не дадим ей жизнь.
— Франц Вертфоллен
Не знаю, прав ли я, но я всегда воображал себе Петербург (если позволят сравнение) младшим, балованым сынком почтенного папеньки, человека старинного времени, богатого, тароватого, рассудительного и весьма добродушного. Папенька наконец отказался от дел, поселился в деревне и рад-рад, что может в своей глуши носить свой нанковый сюртук без нарушения приличия. Но сынок отдан в люди, сынок должен учиться всем наукам, сынок должен быть молодым европейцем, и папенька, хотя только по слухам слышавший о просвещении, непременно хочет, чтобы сынок его был самый просвещенный молодой человек. Сынок немедленно схватывает верхи, пускается в жизнь, заводит европейский костюм, заводит усы, эспаньолку, и папенька, вовсе не замечая того, что у сынка в то же самое время заводится голова, заводится опытность, заводится самостоятельность, что он, так или не так, хочет жить сам собою и в двадцать лет узнал даже на опыте более, нежели тот, живя в прадедовских обычаях, узнал во всю свою жизнь; в ужасе видя одну эспаньолку, видя, что сынок без счету загребает в родительском широком кармане, заметя наконец, что сынок немного раскольник и себе на уме, — ворчит, сердится, обвиняет и просвещенье и Запад и, главное, досадует на то, что «курицу начинают учить ее ж яйца». Но сынку нужно жить, и он так заспешил, что над молодой прытью его невольно задумаешься. Конечно, он мотает довольно резво.
— Фёдор Михайлович Достоевский