И я одеваюсь. Медленно, тихо, плавно. И в темноте. Шарю рукой в углу прихожей, нащупываю рабочую спецовку, надеваю ее, в сапоги попадаю не с первого раза, но сверху. Наклоняться нельзя. Опасно. Поясница трещит как электричество, а склонять голову рискованно. Все из меня трехсоставного может хлынуть вовне. У двери на мгновение задерживаюсь, шепчу какие-то молитвы. Ангелы меня не слышат. Я знаю это. Никто не хочет слышать человека в аду. Потому что дверь ада изнутри запирается. Я открываю дверь и делаю шаг в подъезд. Сверху льется православное радио. Полуслепая бабушка Дуся каждое утро включает радио с церковными песнопениями и делает это так, будто она не полуслепая, а полу глухая. Бабушка Дуся была знакома с моими родителями. Пять лет назад я мог бы занять у нее денег, и она бы дала мне, не боясь обмана. Теперь не даст. Я обманул ее надежды. Пообещал сварить крест на могилу мужа, взял деньги авансом, но не сварил. Пришел больной на работу через лазейку в заборе, упросил мужиков дать мне три металлических бруска из кузницы, выложил перед бабкой в форме креста и выманил у нее оставшуюся сумму. Деньги проколол, а про сварку забыл. Теперь у нее в квартире валяются бруски для креста, а я не могу занять у нее денег. Впрочем, наверное, смог бы, если захотел. Не хочу – стыдно. Время ушло, когда я умел без стыда просить в долг деньги. Это было по молодости, когда совесть умела симулировать эмбриональную шизофрению. То есть когда моя душа на мгновение превращалась в совершеннейшее дитя, не ведающее ни стыдливости, ни угрызений. Тогда я мог просто прийти и попросить. А теперь нет. Мнусь перед дверями, покрываюсь краской стыда, не знаю, что сказать. Вроде как знаю, что отдам, но просить не могу. Возраст. Проклятущая деликатность души, которая с годами только усугубляется и становится очевиднее.
— Паук Жигулев